поездка...

       Добраться автотранспортом до деревни Селище Калининской (Тверской) области, где жила художница, от старинного волжского города Кимры в те времена можно было только засушливым летом или студёной зимой. Стекавшие по отлогому левобережью ручьи, речушки, ключи в иную пору делали это крайне затруднительным. “Где Волга, там болотишко”, – вздыхали местные жители. В конце ноября 1990 года погода выдалась нам на руку. Уже стояли холода и, когда к вечеру одного из дней мороз ощутимо усилился, решили не медлить. В “последний бросок” из Кимр, где встретились заранее и находились в коротком ожидании, выбрались втроём: И. Кузнецов собиратель живописи из Москвы, кимрский священник отец Алексий и я, ценитель наивного искусства, из Ленинграда. На двух “Жигулях”. Второй автомобиль – это для случая буксировки.
Уезженная тракторами просёлочная дорога по “болотишку” представляла собой два высоких, промёрзлых гребня грязи, вместо колеи – ямы и по сути лишь указывала направление движения. Продирались по ней тяжело, с частыми остановками, отчаянно лавируя по самому острию наростов. Машины надрывались, буксовали, скрежетали. Двадцать вёрст одолели часа за два, но доехать до места не довелось. У Колкуновского моста, от которого оставалось недалеко, окаменевшая почва непомерно вздыбилась, и мы смирились с бездорожьем.
Оставили автомобили в поле. “Не угонят… Место надежное, как у Христа за пазухой”, – пошутил о. Алексий. Дальше – пешком. Пашня, овраг, луг. Через полчаса бодрой ходьбы приблизились к цели. Деревня Селище, склонившаяся одним краем к Волге, предстала неясными очертаниями домов и сараев, встретила тишиной и полнейшим отсутствием освещения. “Без оркестра принимают… Хоть бы собаки загавкали, – не унывал священник, – раз так, пойдем другим путем”. Он повел нас околицей, держась поваленного ограждения. Вскоре, немного поплутав в темноте, вышли прямо к дому художницы.
Обшитый с фасада тёсом и кусками фанеры, выкрашенный светло-коричневым, под высоким и звездным небом, он походил на затерявшуюся мазанку. Небольшой, на два оконца. Опоры нет, зыбкие стены точно из земли выросли. Без крылечка. Мелкий снег ещё днём налетел – крыша белая. Сбоку – шаткие пристройки. Да и сам домик разместился не на единственной деревенской улице, а как-то сбоку, на задворках. Несуразный, растерявшийся, будто шагнул к лесочку и остановился. Отрываться ли дальше от людей?
Участок под огород вокруг него, неумело обнесённый разнобойными досками вперемежку с жердями, густо покрыт сухими зарослями крапивы и лопухов. Кое-где обработан. Но более необходимой, чем грядки, здесь явно была лужайка, занимавшая большую и лучшую его часть.
Дорога измотала и задержала нас. Мы припозднились. Тем более – по сельским меркам, на часах около двадцати. Деревенские спали. Не светились окна и в домишке бабы Любы. Дабы не пугать её, отец Алексий оставил нас поодаль. Распахнув куртку так, чтобы стали видны ряса и наперсное распятие, зашёл с противоположной стороны, где находилась глухая стена с низкой дверью и принялся смаху стучать по ней палкой. Затем, с еще большей силой – по стене, и бегом к окошку. Прислушался… Вновь колотил. И так раз за разом.
Время шло. Насмешливые звёзды перемигивались ярче, становилось холоднее. Надежда, что одинокая старушка отзовётся, таяла, как вдруг в доме раздались шум, шаги. Она! Батюшка метнулся к окну, там проступила тень. Стал громко называть себя, демонстрировать бороду и трясти крестом. Баба Люба молча взирала на в ночного посетителя. Настороженно, из-за занавесок. Понемногу всё смелее выдаваясь. Спустя несколько минут зажгла свет, прильнула к стеклу. Присмотревшись, ахнула, но спохватилась и строгим голосом сообщила, что не опознала священника. “Ни в ком правды нет”, – буркнула она. Велела ему трижды осенить себя крестным знамением и, для пущей бдительности, вознести молитвы. Но не всякие, а какие она укажет. Тот не роптал. Должные “Отче наш”, “Богородице” и “Символ веры” произнёс бойко, нетерпеливо переступая с ноги на ногу от пробиравшего холода. Любовь Михайловна не перебивала. Уткнувшись лбом в оконный косяк, внимала с пристрастием, согласно покачивала головой, изредка поправляя и подсказывая. Наконец прозвучало “Аминь” и оба затихли. Пауза затянулась. Стекла запотевали. Нового испытания у неё, видимо, не нашлось. Деваться некуда, признала иерея, уже бывавшего у неё, но впускать за порог не торопилась. Выспросила глазастая кто это “втемне” у поленницы подле сарайчика застыли. Один из Москвы? Знаком, вроде… А второй? Из Ленинграда? Вижу… одеты легко.
Пришлось выйти из укрытия. Встали поочерёдно к окну, засвидетельствовали почтение. Не плуты ли? Да нет же. Откуда им взяться… ночью? Баба Люба шутку приняла, смягчилась. Мы усилили натиск. Дружные уговоры и заверения в чистых помыслах вынудили её в конце концов сдаться, и все поспешили к входу. “Хорошо, что кондаки троицей петь под окном не заставила. Обошлось без песнопений”, – посмеивался отец Алексий, пока изнутри раздавались старушечьи стенания и звяканье металлических засовов.
Открыла, запричитала. Что за посольство? Отчего же, ангелы мои, на ночь и стужу глядя, припёрлись? Не плутовать ли? Попробуешь у меня! Зябко? Бог-то Бог, да будь и сам не плох… Пошто враз в избу-то не зашли?
Напускное ворчание скоро сменилось милостью. По ступенькам и полутёмными коридорчиками провела нас в Любины “пенаты”.
Возможно, так должно быть, если ожидания необычного оправдываются. Из тьмы и холода мы попали в белый храм, парящий в облаках и наполненный светом и теплом. Печь в избе ещё теплилась, а под низким потолком горела мощная электрическая лампочка. Картины сразу приковали взгляд. Их было много. На бревенчатых, потемневших стенах они сияли сказочными самоцветами: жёлтые, голубые, фиолетовые, серые, зелёные… Написаны с ярким колоритом. С невероятной живописной раскованностью! Все – без рам. Баба Люба расчётливо протыкала шилом записанный “многомаслием” плотный картон – оргалит, привязывала скрученную из ткани “вязочку” – можно повесить. Остальные выставила на полу, устланном цветастыми половиками.
Чуть пообвыкнув, огляделись. Крохотное жилое пространство разделено печью и шкафом, вместо загородок, на три части. Образовавшиеся проёмы промеж ними плотно задёрнула жёлтыми и красно-жёлтыми занавесями. Получились горница, комнатка и кухня-чулан.
Середину тесной горницы занимал обеденный стол, накрытый клеёнчатой скатертью. Рядом скамья и стул. Справа, под тёмно-красным пологом с приколотыми к нему газетными статьями о ней, – аккуратно застеленная кровать с тремя подушками. Видимо, спать ещё не ложилась… “С Морфеем не обнималась, – заметив наше любопытство, подтвердила баба Люба, – чуяла, приедет сегодня кто-то, икнулось маленько…” Икнулось – аукнулось. Впрочем, “пошто враз в избу” не пустила не спрашивали, а её бодрствование не удивило. Мы наслышаны: она запросто неделями обходится без сна. Слева, вплотную к окну, примыкал “мольберт”. "Намедни собственноручно сбила. Пилой и топором", – похвалилась художница. Он получился в виде суженного кверху фанерного “ковчежца” с подставкой для картин, в котором хранила принадлежности для письма: тщательно промытые кисти, банки, тубы с “красочками и цинком”.
В переднем углу – божница. Иконы Богородицы с ангелами и Николы-угодника, доставшиеся от строгой матери, украшены веточками вербы, давно засохшими, и холщовым “плотенчиком” с вышивкой.
Против входа, на виду, развесила фотографии, дипломы, портрет С. Есенина.
Щели между брёвен заткнуты разноцветными тряпками. Как позже выразилась сама художница – “любочкиными трусочками”.
Синего цвета шкаф отделял каморку. Она настолько мала, что войти туда и по одному не представлялось возможным. В ней отгорожено нечто спальное, подобие кушетки, и тоже висели картины.
Смурый закут за свежезамазанной печью Любовь Михайловна выделила под чуланчик. Тут уместились узкий шкафчик, он же служил столиком, полка, алюминиевый рукомойник. На столешнице – горка посуды, круглый расписной поднос, электроплитка и ламповый радиоприёмник, заботливо укрытый салфеткой.
Всюду прибрано, чисто и намыто. Слегка доносился запах масляных красок и засушенных трав, которые пучками были воткнуты во всех местах.
Хозяйку не успели разглядеть. Усадив “посольство” к образам, она тотчас выскочила в сени “сменить наряд”. Гости незваные, но в радость. "Самолет летит, колеса стерлися. Я не ждала вас, а вы приперлися..." – послышалось пение из-за двери.
Вернулась немедля. В другой одежде. Празднично-выходной. Надела тёмно-синее платье из толстой шерстяной ткани, похожее на рабочий халат. Седые волосы плотно закрывал бордовый платок с узором из больших, вышитых золотинкой, цветов. Валенки неровно, но зачинены… “подходящими тряпицами”. Подвижная, весёлая, словоохотливая, она не выглядела на 90-летнюю старуху. На лице светлая чистая кожа. Морщинки едва тронули уголки тонких губ. Нос прямой, правильный. Глаза – синие искорки. Живые, с лукавинкой, внимательные. Чуть слезились, выдавая годы. При маленьком росточке держалась с достоинством, спину держала прямо, голову – гордо, подчёркивая важность и значение момента.
Окончательно успокоившись и наигранно пококетничав насчёт собственных годков и слабеющего здоровья, бросилась в кухню готовить чай. На столе появились чашки, блюдца, вазочка с конфетами, печеньем и белым хлебом. Добившись согласия “посланных Царём Небесным ангелов во плоти”, принесла водочку, засоленные грибы и огурцы. Поджарила яичницу. Сама за стол не села. Пояснила: стесняется мужчин, да и питание у неё своё, особое. “Теперь вот мои огурцы!” – махнула рукой на картины.
Хлебосольная суета сопровождалась неумолкаемым рассказом о долгой, но “нещястной и беззобразной” Любиной жизни. Кое-что из её повествования удалось записать, что-то запомнилось. Попробуем привести это ниже. И приоткроем личный архив художницы, чудом спасённый от огня после смерти Любови Михайловны. Он состоит из переписки, статей, стихов, песен, частушек, откровений русской крестьянки и позволит нам сделать всяческие отступления.

…Явилась Любонька на свет Божий 5 марта 1899 года. В деревеньке Брюханово, близ Ржева. Всего в их семье девять деточек народилось: шестеро сестер и три брата. Она младшенькая, папина любимица. Глава семейства, Орлов Михаил Григорьевич, из крестьян, плотничал у помещиков Унковских, потомков известного предводителя тверского дворянства, и брал её в барскую усадьбу. Помнит, красивые залы. Песни петь любили барышни. В альбомы стихи переписывали, да “цветили орнаментами” их.
Ещё помнит, отец сторожем при церкви на погосте Благовещенье служил. А непоседа Люба тут как тут! Подглядывала за дюжим дядькой-богомазом. Тот осторожно, “не дыша”, на самый кончик кисточки красочку, точно бисеринку берёт. Голубенькую, коли облачко рисует, красненькую – одежды святых. Радовалась, что не отгонял её “маляр”. Как он, воздух внутри себя, затаив, держала. Боженьке молилась.
Подросла, закончила один класс начальной церковно-приходской школы. “Однаклашка Любашка!” – рассмеялась баба Люба.
Восьми лет от роду заступила работать. Пряла, ткала, шила, землю пахала. Особенно шить любила. Платьица, рубашечки, костюмы… Одевала сестёр да братьев.
Постарше, “молоденькой девушкой”, пела в церковном хоре. Голосом “1-й дисконт” заливалась. С тех пор Псалтирь наизусть читает. Полтораста псалмов! “Певчия царя ещё в риволюцию Люба служила. При императоре Николае Александровиче, – улыбнулась художница, – бараночки ели за пятачок, а не то, что при нынешней власти. Хорош режим... А Горбачев все видит, ему нипочем... Вставай Сталин, вставай, детка! Посмотри на белый свет. Какая в России стала жизнь. Никому пощады нет...”
Замуж нашу Любовь Орлову выдали в 26 лет. За Анатолия Майкова. В 1933 родила сына. Нарекли по отцу – Толя. В том же году муж погиб. Убили его. Вдовела пять годин, непрестанно молилась, горемычная.
Вторично даденный супруг, Николай Лебедев, моложе её был. Крепко полюбились они. “Поживали мы втапоры, да кисель деревянными ложками хлебали в деревне Гульцево, – вспоминала Любовь Михайловна, – сыночка Бог дал нам – Коленьку. Да не вековечным счастье вышло. Грянула война, взяли милого на фронт. Враз взяли, в 1941. Попрощаться вот с ним не сумела. “Понаряду” с бабами окопы рыли в близкой местности, на Ржевском большаке. Немец с самолёта выбросил им листовки. С припевочками: “Пеките бабы пироги, не жалейте теста. Скоро первый май придет – не найдете места”. Или вот ещё: “Московские дамочки, не копайте ямочки. Не пойдут наши таночки по вашим ямочкам”. А “бабоньки-дамочки” читали и копали. Но верно, их танки не пошли, а наши – пошли. Вернулись, нет мужиков. Загалдели бабы: угнали, угнали. В действующую армию отправили. Бежала за колонной километров тридцать. Ночью! Одна! Догнала таки… Они-то шагом идут, а я бегу. Командир арестовать норовил. Что привязалась? Думал – шпионка… Когда выведал, зачем бегу, отпустил. Но проститься, хотя бы обнять муженька не разрешил. И караульные не пустили…” Рассказчица смахнула уголком платочка подступившие слёзы, перевела дух и продолжила:
“…Не стало Колюшки. Пропал без вести. Наверное, погиб на смоленском направлении. Там река есть большая, а без моста. Не навели переправу. Он раненый упал в водицу, захлебнулся. А потом танки по нём ездили… Не видит слёз моих… Годами ноне он как сын мне… Не счесть красноармейцев, кто такую же погибель нашли. Памятник павшим воинам-христианам там поставлен. Вдовицы приходят, поклоняются…” Она в красках об этом уже отразила. В картине “Вдовушки у обелиска” (1986). В центре полотна возвышается обелиск неизвестному солдату. Доверху в живых цветах. Перед ним, склонив головы, скорбно притихли женщины. Каждая из них уверена, что её сердечный захоронен тут. А позади – храм. И они как бы обращаются к Богу, покорно принимая власть Его после упокоения мужа. Мягкое, розоватое свечение обволакивает весь мир. В небе летят птицы. Они несут лёгкую радость: благословение, исходящее через любовь земную от любви Божией, бесконечной…
Позже не раз Любушка мечтала, как провожает Колюшку на ратную службу. Вернее, как должна бы проводить. Картину и об этом нарисует. Обязательно нарисует! На большом листе! Сохранившуюся его фотографию пришила нитками к своему снимку. Так они рядом. Колюшка и Любушка. Муж и жена... Обещание, между тем, не позабыла. Воспоминание-мечту, “сама сослезами”, вывела в даре “Колюшка-Любушка. Прощание” (1990). Сюжет, с её слов, также простой. Посередине широкой и полноводной реки бросил якорь красивый парусник. Он приплыл за новобранцем. На борту уже машут руками будущие солдатики, торопят. А на песчаном берегу, у фонарного столба, влюбленные не в силах разлучиться. Жена, одетая в черное платье, всё обнимает родимого мужа. Она горюет: больше никогда не увидит его. Вода выступает здесь как жизнь и смерть. Вспаивает и кормит. Примет Колюшку, а затем и сына… Уже тревожно шевелятся и темнеют волны…
Война всё не останавливалась. Продолжала обижать Любушкину семью. В 1942 эвакуировалась из-под Ржева. С двумя маленькими детьми и отцом-стариком. Немцы Гитлера там шибко заступили. От пуль, взрывов и разрухи уходили на выселку. “Погодите, – баба Люба, покопавшись в ворохе бумаг, вынула открытку с репродукцией картины Ф. Васильева “Оттепель”, – вот такими наши пути-дороги были. Также стояли на развилине, гадали куда пойти”. Наклонила её, залюбовалась: “Эх, красота! Перерисовать бы надо. И ведь не только перерисовать, а и придумать что-то”.
В Селищах, под Кимрами, где в конце концов приткнулись, худо было. Зажились не сразу. Голодовали. Лихо голодовали. Смертушка следом подалась. Прибрала отца. Младшего сына, Коленьку, вскоре тоже. Четвертый годок шёл тому. Упал с крутого обрыва в Волгу. Быстрая в этом месте стремнина подхватила маленького мальчика, глыбь утащила… Искали долго его. Ныряли. По-деревенски крынку в воду пускали. Где утонет, там и утопленник. Дённо и нощно скулила Любонька у воды. Пожалела матушка-Волга её, исторгнула мёртвое дитя неизмеримая пучина...
Протяжный стон свой на девяностом году Любовь Михайловна в стихах выдохнула:

Чтож мой милой Сыночек.
около дуба лежиш.
глазки кария открыты,
разве – с мамой домой не пойдеш
Чтоже тебе моя детка,
дуб дороже мамы родной
Как-же я теперь домой вернуся
Чтоже твоем братишкам
И сестричкам розскажу
Милой мой сыночек.
встань, Мамы тропинку укажи
Чтото я её теперь не вижу
Господь знает – Неостаться бо –
– стобой

Даром, что в колхозе не состояла и скотину не держала, жила крестьянским трудом. От зореньки утренней до зари к ночи спинушку в поле гнула. Ещё работала уборщицей, колхозным “письмоносцем одиннадцать лет ходила, в понедельник один день выходной”. По окрестным весям, “на круг”, двадцать три километра. От Сталина-Ленина благодарность “за усердия и честность” в грамоте получила. Позже в лодке перевозила людей по Волге. Греблась, бобылка, по реке. Уставала до смерти, через силу билась... А вода густая, тяжело плыть... Как годы совсем в землю ушли, нанялась дежурной на телефоне в Селищенском сельском Совете.
Ютились со старшеньким сыном в ветхом прирубе, при школе. Однажды было заселились в пустующей избе у пруда. Но ненадолго. Место низкое, сырое.
Ей под восемьдесят уже стало, прежде чем кров полноценный обрела. Мужики колхозный сарай разобрали, из брёвен сруб поставили. Окнами на лес и солнышко. Прочь от деревни. Достраивала, байдак стелила, клеть да сени мастерила, кровлю перекрывала за плутами – сама. Сама и баньку воздвигла. Нынче печь в изобушке заново переложила. С кирпичами на крышу лазала – трубу класть. “Я и пахарь, и печник, и плотничек, и певчия храма и художник, для всего мира у Господа”, – перечислила по пальцам. Всё Любонька, букашка такая, умеет! Разве что без муженька тяжело. Никакой заступы, все шишки на тебя валятся, всякий “поразит” обидеть зарится. “В год 4 ри, раза ломали дверюки у Майковой Любушки… Что взять с мотылька? Его всяк норовит прихлопнуть ладошкою”, – всплеснула руками она.
Разговорилась. О доле бабской, про нужду, про вдовью жизнь горькую и какие сны навещают. Снилось ей, на муравную лужайку, что её перед домишком, космонавты в ракете приземлились. Встали, смотрят на неё, удивляются, картинами радуются. А она побоялась и не вышла к ним. Из окна глядела.
Про соседей. Колдуньей Любоньку прозывают… Небось, за то, как ржавый замок встарь исправила: “…шпильку вынула из головы, поковыряла, дунула… свись – замок и открылся”. А может, что названия и расположение звёзд на небе ведает. Да по ночам к ним летает. Утром, пораньше, пока не забыла, малюет, что на земелюшке-кормилице видела. Все картиночки срисовала свысока…
Чужая она в Селищах. Не вернулась после победы в родимую сторонку, как остальные беженки. Потому подруги тутошние неправду и судачат. Люди говорят – молва ходит. Немецкой гуляшкой якобы там Любонька сделалась… Бархоткой... Ну да Бог с ними! Терпи, Люба, терпи… Крепись, баба, гуще!
По характеру Ангел-миротворец она, с крыльями из марли. Спички в колёса никому не вставляет и скандалить первой не зачинает. Никогда! Даже, если чужие куры в её огород бродают, разоряют грядки. Сперва молвит разлюбезным соседям. Раз, другой... Бывает и не сдержать обиду во рту. По матушке, по батюшке их пропустит. Попал в вороны – кракай как оны! Надо быть живыми, а они – мёртвые люди, ходят сьёжа. Никто не работает. Лён не вяжут, не треплют. Картошку не сеют. Сено не воротят, коров нету. Всё самогонку гонят. А Люба сроду грамма не пивала! Ни на каких гулянках не гуляла. Кроме, где… покойники. Оплакивала их.
“Война погубила миня. Вот почему что я так стродаю. Потому что я Ржевчанка беженка. Пришла из мешка рубашка, почти нагая, дети голодныя. Соседей – не одного. Не годы губят, одиночество замаяло”, – грустно прочитала из написанного солдатская вдовушка.
“Хоть кошку заведите”, – посочувствовали было мы после молчания.
У встрепенувшейся бабы Любы глаза вмиг лукаво заблестели и ответ наготове: “Была кошка, …ну такая хитрющая кошка! Я хитрая, а она ещё хитрей. Ласково обманет. Я за порог, она скок с печки, и на мою подушку. Спать. Я раз притворилась, будто ухожу, а сама щёлку в двери оставила. И наблюдаю. Она тут же на мою подушку – и разлеглась барыней. Лапкой мордочку умывает, гостей замывает. Я её раз предупредила, два предупредила, на третий – снесла за речку. Брезгливая я”.
В семьдесят лет приключился с Любушкой веселый “проворот жития”. Повстречалась с молодым, тридцатипятилетним “художничком”. Володенькой. С правобережья. Привадила его ладными речами да гибким телом – запросто тогда она на шпагат садилась. Оба одинокие, с нерастраченными чувствами, втянулись на два берега “как муж и жена” век вековать. Парочка – баран да ярочка. Он от того не отстал и к этому не пристал. Величал её “Любушкой-Голубушкой”, она его “Капелькой”. Зимой у Любушки всегда тепло. Пекла ему вкусную, “как сахарную”, картошку. В чугунках, без воды. Ждала, сидя у оконца. Лучину жгла в темень. Слезами из глаз “брыждала”, нежели Володенька проваливался в полынью, перебираясь к ней весной по реке. Хлопотно помогала снимать мокрую, леденеющую одежду. Потом вместе пили заваристый чай. Долгими вечерами слушали песни по радио. Подпевали. Угадывали исполнителя. Смеялись, ловко рифмуя тексты с крепким словцом. Но не какой-то там развесистой клюквой, а слегка, – матерком. Летом прогуливались по бережку на закате. Сидели на “местной скамеинке” под сиренью, “трындели” за жизнь. А солнышко садилось, и начинало небо за синим лесом им двоим румяниться.
“Ярыкались” так лет восемнадцать. Всякое бывало. Страдала, ревновала, не единожды прогоняла. Но не терпела разлук. Прощала. Премалую толику выждёт, “посля” даст бутылку водки соседу Алексею Гавриловичу или Натолию Удоту картиночку подарит: “Плывите, найдите его… пусть приезжает. Любовь – свекла, картошка, морковь... Не бросишь в окошко”.
Уже позднее, 94-летняя баба Люба, с улыбкой припоминала о Володеньке-Капельке, ставшем к тому времени не менее известном художнике, разные “чудеса”:
“…Володю помню хорошо. Но рисовать меня он не учил, Господь с вами!
А он-то: я же художник, пойду на ручей, на природу наслаждаться. А сам… к Мане. Соседке. К ней всё ходил…
Вдобавок к хромой шастал… тайком. А к ней рыбак всё захаживал.
Как-то раз Володя – под кровать… А ноги с пальцами торчат!
Она: не надо рыбы.
А рыбак: что же ты всегда берешь, а сегодня нет.
И трах рыбу по ногам, по Володиным…
Он мне сам рассказывал… Поди медвежий испуг пробрал, понос у Какашкина случился, дрищ… Эх, смеялись мы вместе с ним!
Ещё ездил в баню. А девочки заметили, что… штаны не зашиты. Садится на велосипед. И булынку-то видать между ног! Я попозже, когда он спал, на четвереньках… украдкой, на карачках… подобралась, взяла его штаны и зашила. Он не заметил и спасибо не сказал.
Раз поутру говорю ему: извини-подвинься брат! Больше не ездить... Все говорят, что я проститутка, а ты к Мане ходишь. Не плутуй надо мной, хватит!
Назавтра… вечером, у черёмухи… идет обратно. Мишка северный! Убирайся на три буквы, в США, отсюда! …Ушёл.
По слухам, теперь с молодой живёт. Так она обижает его, на людях тряпкой чествует, да по щекам чвыкает… Баба-айга. И с соседями в ссоре. А если кто навещает, наговаривает, будто она добрый ангел Володин… Жалко его”.
Расстались они окончательно в 1987 году. С тех пор не виделись. Лишь посылали друг другу с оказией приветы и посылки с продуктами.
Волжская красота и искусство соединили талантливых людей надолго. В 1999 в Санкт-Петербурге состоялась их совместная юбилейная выставка. 100 лет от рождения Любушке-Голубушке, 65 – Володеньке-Капельке.
По Капельке всех художников баба Люба долго именовала бездельниками и дармоедами. Это не жуки “колорацкие”, их не выведешь! Имя им – плуты, а непутёвые души водкой полны. Сын Анатолий – сеет, пашет, косит. Вот человек! Не чета этим бездельникам. Они на след его не достойны ступать. Бранила, бранила, да и добранилась. Вседержитель, поди, узрил грешницу. Возложил послушание и направил её по стопам “дармоедов”.
Невольно для себя к восьмидесятилетию затеяла Люба Майкова-свет-Михайловна картиночки рисовать! Вот ведь, миленькие мои, как бывает… Карандашиком. На чайных обёртках. Ногтем или утюгом ровнёхонько разгладит лист и чиркает на бумажной стороне. Капельку, домики… Курочек.. Понемножку, чуть-чуть. Спустя три года в руки кисточка попала. Ухаживала нянькой за соседской девочкой, а у той гуашь куплена. На пару изрисовали. Миновали ещё два лета – добралась и до масла. Это московский коллекционер Владимир Мороз рисованные ею бумажки как-то увидел, восхитился, привёз холсты, краски.
Так всё и началось. Грохнул гром, скисло молоко! Дал Господь Миру мир и художницу. Сколько жила, трудилась – никто её не замечал. Глазоньки в землицу уже зрели, врата смертные отворились. Умереть хотела, …да раздумала, восклонилась. Видите, что делается! В первопрестольной Любочкины картиночки выставляли! Все её теперь знают! Друзья Всевышним данные обретались. “Глядите фотографию, знаете кого? Тут моей рукою записано… Елена Обрасцова. Именитая певица! Рядом – Альгись Журайтесь, дирижёр. Чудо! И я тут же, как тое Макарушка, с ними. Вдвое меньше росточком”. По центральному каналу телевизора голушку-глупышку показывали. В “ольбомах” пропечатали. “Лариуата” заслужила. Девять дипломов и “почотных” грамот имеет. В Париже, на Всемирном фестивале картиночки призами отметили. Не перечесть, чем Иисусе Любушку наградил. На весь мир Господний прославил!
Гости зачастили. Посольства принимала, трудами одаривала. Киношники с “зенитками” понаехали. Не одна Россия, аж “загроничники”. Чудные! Велели одёжу разную, только что не упряжь, одевать и топтаться туда-сюда, …взад и назад. И так пройдись и эдак повернись. Умаяли деревенщину… Но её не волнует, что увидит себя в кино, что нет. Бог с ними, всё равно. У человека два глаза, у “фотопарата” – один... Лишь бы люди видели!
На вопрос, почему поздно по годам писать картины взялась, ответствовала: “Раньше некогда было. Как время освободилось от трудов, не стало сил грядки копать и дрова возить на саночках, захотела воспариться, жизнь украсить. А когда рисуешь – мысль занята, вроде нужды и горя нет”.
Кто же научил? “Никто меня не учил! Разве можно этому научиться? – изумилась она, – рисовать никогда не учат. Это Бог дал или нет! Рисуешь-то своей душой, а не чужой”. И с недоумением взглянула на нас. Мы не могли не согласиться с подобной житейской мудростью. Кстати, удивительным образом близкой к воззрениям Л. Толстого. Его пониманию искусств и вредности обучения им. Признали – Капелька лишь подтолкнул её к творчеству. Говорить о них, как об учителе и ученице, нет ни малейших оснований. Слишком непохожие они по манере и технике письма. Если не считать учёбой подсказки: “Зачем же ты, Любушка, водичкой красочку разбавляешь? Уж лучше маслицем …лампадным”.
“Таких, как я, на свете двое. Я и Пиросмани, – не прекращала речь свою баба Люба, – но я лучше! Впрочем, какая художница? Скажете тоже… Не художница, придумщица я. Всё из головы понапридумываю!”
Говорила – выговаривалась. Через край накопилось. Речь разбавляла шутками, пословицами и прибаутками. Зарумянилась, помолодела. Неосторожные обращения “баба Люба” поправляла: зовите меня “тётей Любой”. Рановато её в старухи определять. Нацепив на нос очки в круглой оправе, выразительно декламировала собственноручные “сочиненья”. Стихи, записанные в альбом для рисования и на отдельных листах:

Боже-Боже какой нынче свет.
Кого не полюбиш
Нивком правды нет
Целуют Милуют,
И вглазки гледят
Потом изменяют и знать не хотят.

***
Всё таже ноч,
И мрак унылой,
А я в роздумье роковом.
Боже-Боже узри,
Долголи буду слезы,
Утирать рваным рукавом.

***
Боже-Боже воздержися
Не охото мне с Белом свето попрощаться
у миня друзей много
я сними не хочу прощаться ростаться
Ленинградцы помогите
Чтобо я с Вами, могла общаться

***
Скоро Любушка умрёт.
А друзей у неё много,
Ради Бога Вас прошу
Не губите цветы не рвите
Не клодите на мою могилу
Господь снами что их много
Милое друзья прошу Вас ради – Бога.

***
Не горюй моя милая детка. Не горюй не печалься одна
Поверь пройдет твое горе. Как после шквала волна
Одной горе нести не возможно. Ты погибнеш как по утру роса.
А ты выйди утром раньним. Возеленой волесок,
повстречаешь первою березку Поздоровойся и сять.
Я пришла к тебе родная принесла свою печаль –
Взгляни на её зеленыя веточки. Точно венчальной венец наглаве
Березонька встала подвенец, и твоей печали будет конец
Не тои свое тайны, откройся вовсем. Некому она не розскажет.
Не кому не подарит. А твоему сердцу подскажит.
Как дальши жизнь продлить.
Миру – Мир, А Господу Слава. Сочиняла Майкова
Любовь Михайловна

По лесу стосковалась. Частенько в сезон ходит по грибы-ягоды. Бывало в день по два раза. За вышку, а до неё – десять километров. В “Любин” бор. Но не тяжело шагать “малышке-крупиночке” с двумя огромными, “под картошку” корзинами, доверху с грибами. Со всяким деревом поздоровается, поклонится. Сядет под берёзку, погорюет, поплачет. Послушает соловьюшку. Любимую поляночку Есенинской нарекла. По ней речка Синеглазка протекает. У Любушки-Голубушки стих и на это имеется:

На Есененской поляночке
У крутого бережка
Протекала речка синиглазка.
Кудри белые волной
А у речки три березки
Под росли одна к одной,
вот три сестрички,
у речки синиглазки
А туда тропиночка узка
про беруся нагляжуся
у Березки сяду я
Ах ты многоценный
Сережи Есенин, хорошобо было ой
Если бо можно было, чтобо на речки синиглазки
встретится с тобой.

“Я не поэт, а храбрый воен, залез в ольбом и тем доволен”, – слова за словом сами слагаются, с языка слетают. Вот ещё найдется, показав на портрет Серёженьки Есенина, поглянувшегося хорошего человека и молчаливого собеседника:

Лес ты мой лесочек
Лес ты мой Лесенин.
Посмотрелобо я
Коков был Есенин

“У кого душа без глаз, тот всю жизнь проживет и ни разу голову к небу не запрокинет”, – заключила она и отложила заветный альбом.
Прочитала до конца важный и ответственный документ: автобиографию, озаглавленную “Характеристека”. Зачем написала? Понадобится. Мало ли что. Приедет кто, здравствуй матушка-Россия! Картин нету, в музеи все повесят. Прочтёт, так и утешится. Любоньку помянет. Подписи сельчан вот не сразу собрала.
Иногда, не забывая пожаловаться на неотступные хворости и что никакие лекарства ей уже не помогают, пускалась петь и приплясывать. Пела правильным голосом, проникновенно, заразительно. Где надо – “сопрантом”. Прежде пробуя и настраиваясь. Поскольку песен в её репертуаре “великое множество”, исполняла по одному куплету. Звучали народные напевы, забытые романсы, частушки. Откуда знала? Как помнила, Бог весть...
Незаметными выдались часы, проведённые в гостях у “придумщицы”. Напрочь исчезла внушительная разница в возрасте. Какие престарелые годы, немощь! Душевное здоровье, ясность суждений, юность духа Любови Майковой восхитили. Мы точно припали к источнику первозданности, красочному празднику души.
Уже за полночь, стали собираться. Художница заохала. Оставайтесь, ангелы, место для ночлега всем хватит. На полу… Нет, так нет... Когда ещё припрётесь? Коли припрётесь, привезите еды. Но не всякой, “особой”. Записочку сунула: “два ботона белого хлеба, самых лутших конфет щеколадных и молочную смесь для самых маленьких “Малютка”. Прочего она уже давненько не принимает. Получив утвердительный ответ на просьбу, позволит ли она купить что-нибудь из её замечательных картин, отобрали четыре работы. Без очередной рифмы от вёрткого языка и тут не обошлось: “Подариш уехал в Париж – остался Купиш”. Купишь, купишь… Мы ж не в Париже. Заплатили немалые, но твёрдо запрошенные “по триста рублёв за каждую”. Вырученные деньги служили убедительным доказательством перед соседями, что она “всё-таки художница, а не “якобо помешалася”. Извини-подвинься брат, никто ведь не будет просто так, за зря выбрасывать столь большие суммы. Видать, картиночки стоят того”.
Напоследок всплакнула, до изгороды проводила. “Болотишко – не болото. Лишь бы с головой не засосало”, – услышали вслед от насмешницы из темноты.

        P.S. Умерла Любонька 23 марта 1998 года в Доме-интернате для престарелых и инвалидов г. Кимры, ставшем ей последним прибежищем.
С мечтой о похоронах: “Новым коленкором покройте после савона миня. красивый плоточек с цветами на подушку в гробу. и венок ненадо красиво будет… а другой плоточек повяжите с кружевами… Простите миня Христа ради и вас Господь простит. А кто икону понесёт, плотенчик отдайте тому”. Только денег, что на смерть копила, давным-давно не было. “Плуты горбачевские и ельцовские постарались – спыхнуло всё инфляцией. Что-то ещё раньше раздарила”. Завернули знаменитую художницу в белую простыню. Погрузили в тракторную телегу, повезли на селищенское кладбище закапывать. Местные власти прослышали, наспех сколоченный гробик вдогонку отправили. Успели. Похоронили рядом с младшим сыном. Спи Любушка… Незабудку голубую Ангел с неба уронил.

Н. Грибов


Публикации:
- журнал "НОМИ" ( Новый Мир Искусства ) № 2\37\2004. 
- Материалы научной конференции. Феномен наивного искусства и  творчества аутсайдеров в наши дни и его проблемы. М. 2004.
- журнал "Нева", № 1 2006.
- журнал "Москва", № 9 2006.